Следствием же непосредственно занимался некто майор Смуров. Физиономия у него была, в общем, обычная, с белесыми глазами крепко поддающего человека. Скрещенные пушки на петлицах его полевой гимнастерки выдавали в нем махрового конспиратора. Он ни разу не предстал пред моими очами в гэбэшной форме, из чего я сделал вывод, что все это время мной занималось скорее ГРУ. Впрочем, я сам напросился.
Едва прибыв в этот госпиталь, я потребовал бумаги и чернил. Получив требуемое, я за месяц с небольшим исписал мелким почерком две общие тетради в серых холщовых обложках. Я расписывал ход Сталинградской битвы, боев на Северном Кавказе, прорыва блокады Ленинграда, Манштейновского контрудара под Харьковом, боев на «Голубой линии» и даже план будущей операции «Цитадель». Конечно, все это было голословно. И я после каждого слова добавлял «предположительно» и «вероятно». Упирать пришлось на то, что я служил на секретном танковом полигоне, куда приезжали все, включая Гитлера. Соответственно, по моим утверждениям, немцы не знали, что я понимаю немецкий язык, и потому не стеснялись разговаривать при мне на любые темы и оставляли где попало секретные документы. Тем же я объяснил и свои прорисовки «тигра», «пантеры», «Фердинанда» и еще кое-какой гитлеровской техники. Для всего этого «зверинца» я изобразил проекции, компоновку, расписал толщины брони и иные характеристики.
Понятно, что выглядело все это чистой филькиной грамотой, а я тянул в первую очередь на сумасшедшего. Оно и понятно. Я бы тоже не поверил, что какой-то пленный сержантишка мог быть в курсе планов имперской промышленности и генштаба. Расчет здесь был только на все ту же паранойю нашего Верховного главнокомандующего. Вдруг, если мои писания все-таки попадут к нему (я с пеной у рта доказывал, что это информация особой важности), он поверит хотя бы некоторым из них? В этом случае мое пребывание здесь сразу приобретало особый смысл. Но тетради у меня забрали, а особой реакции не последовало. Зато допрашивали много, нудно и детально. Слава богу, что я помнил все нужные мелочи…
Вообще здешний Вася Теркин оказался мальчишечкой с на редкость подходящей к ситуации биографией. Как видно, легендированием всех этих временных операций занимались отчетливые профессионалы. Мать Васи померла от туберкулеза, когда ему было два года. Отец — красный командир невысокого ранга погиб в первых боях с японцами у реки Халхин-Гол в мае 1939-го. В родном Первоуральске у Васи оставался один родственник — бабушка. Да и та умерла в сентябре 1941-го. На всем белом свете у Васи, таким образом, оставался только двоюродный дядя — работник ОСОАВИАХИМа из дальневосточного городка Самарга. К тому же дядя не видел племянника аж с 1934-го года… И со знанием языка тоже все было в порядке. В Васиной школе его изучали, можно сказать, углубленно, чему способствовал преподаватель немецкого — некий недобитый большевик-ленинец со скандинавской фамилией Татикайнен. А в остальном биография была типичная.
Я не думаю, что мне поверили на 100 %, но, проверяя, промурыжили в этом «госпитале» все лето 1942-го. Даже переломанный венгерский финн выписался раньше. Был, кстати, во всем этом и комический медицинский момент. Первоначально у меня в ноге вроде бы засели две шкассовские пули из числа выпущенных тогда «мигом». А потом рентген и другие обследования показали отсутствие этих пуль. Если они и рассосались, то, вероятно, из-за той таинственной ампулы. Кстати, все дырки заросли так, что даже шрамов не осталось.
Все решилось в начале сентября 1942-го. Видимо, какие-то умники наверху решили, что я вывернулся уже до дна. Поэтому меня под конвоем отвели в столицу, где переодели в новую полевую форму с тремя треугольниками на петлицах (из прежнего гардероба при мне остались неизносимые сапоги с носками и швейцарские часы, которые я прятал чуть ли не в собственной заднице). Потом я предстал пред светлы очи майора Смурова, на столе перед которым лежала пара весьма толстых папок — видимо, мое дело.
Смуров торжественно объявил мне, что следствие в отношении меня окончено. Отныне я считаюсь прошедшим проверку как по линии разведки, так и Смерша. Соответственно, командование считает возможным вернуть мне мое воинское звание. Радость-то какая…
Вслед за этим Смуров подсунул мне подписать «страшную клятву» — подписку о неразглашении всех обстоятельств, связанных с угоном «Дорнье». Подмахивая бумагу, я подумал, доживет ли этот «вершитель судеб» до времен, когда его нынешними действиями заинтересуются как преступными? Хотя, возможно, он тогда сумеет доказать свою «полезность и непричастность». В этом случае он в начале 90-х будет вместе с другими «участниками В.О.В» толочься у прилавков магазинов «Ветеран» (который злоязычные школьники младшего возраста назовут не иначе как «Спасибо Гитлеру»), чтобы купить со скидкой турецкие печеньки или какую-нибудь аналогичную несъедобную гадость. В общем, я мысленно пожелал майору счастья в дальнейшей жизни. Благо я знал, чем эта самая жизнь для большинства таких, как он, обернется.
И все-таки Смуров тогда сумел меня удивить. Вдруг оказалось, что я числюсь погибшим с 22 декабря 1941 года. Более того, я не просто погиб, а «пал смертью храбрых» при обороне той треклятой деревни Щербинино. И наш комбриг Дерзилов, убежденный в моей геройской гибели, накатал на меня представление к правительственной награде. Смуров дал мне почитать это представление. Да-а, звучало оно сильно. Оказывается, я, «прикрывая товарищей, остался в подбитом танке» и «до последнего героически уничтожал живую силу и технику противника, уничтожив до десяти танков и большое количество солдат немецко-фашистских захватчиков». Там же было написано, что я своими геройскими действиями обеспечил успех обороны, поскольку немцы в тот день деревню взять не смогли. Что же, все может быть… Хотя танков я лично подбил не больше трех. В общем, Дерзилов представил меня к ордену Боевого Красного Знамени. В штабе Западного фронта представление исправили, и в итоге 8 января 1942 года последовал Указ Президиума Верховного Совета СССР, согласно которому я в числе прочих награждался орденом Красной Звезды. С пометкой «посмертно».